Машина, хрусталев и мы.
Анна наринская.
Юрий герман наконец-то снял вето с показа в россии своего
последнего фильма. 27 августа картина "хрусталев, машину!" была
продемонстрирована узкому кругу "интеллигенции города
петербурга". Перед сеансом режиссер сообщил, что русские копии
наконец-то напечатаны. Так что фильм, о котором все говорят, но
который никто не видел, должен вскоре дойти до отечественного
зрителя.
Демонстрация "хрусталева" может в корне изменить скептическое
отношение отечественного зрителя к отечественному кино:
во-первых, перед нами бесспорное произведение искусства;
во-вторых, герман смог среди царящей сегодня в искусстве
аморфности создать фильм, каждый кадр и каждая мысль которого
осознаны.
В санкт-петербурге прошел первый в россии показ фильма юрия
германа.
Во вступительном слове юрий герман просил воспринимать
происходящее не как премьеру, а просто как показ фильма
"хрусталев, машину!" городской интеллигенции. Премьера
предполагает выход картины в прокат, а показывать ее широкому
зрителю известный своим тяжелым характером режиссер пока не
собирается. Он обижен на госкино и "ленфильм", не принявших, как
он считает, соответствующего участия в дорогостоящем процессе
печатания копий.
Так что широкого зрителя в зале кинотеатра "аврора" на невском
проспекте не было, а вот интеллигенции как раз был полный зал.
После сеанса одна интеллигентка нагнала другую с дежурным
вопросом: "ну как?", на что та с соответствующим выражением на
лице ответила: "сильно. Больно. Горько". И, разумеется, была
совершенно права. С той лишь оговоркой, что ровно эти слова можно
было сказать, например, о фильме "покаяние", который именно так,
с силой, болью и горечью, повествует о вреде террора. О германе
же с тем же успехом можно сказать, что он повествует о его
пользе.
Террор в "хрусталеве" оказывается катализатором,
соприкосновение с ним проявляет реальность, очищенную от всякой
шелухи: антикварной мебели, воинских званий и родственных
отношений. Жизнь предстает как чистая субстанция, состоящая из
страдания и освобождения от него. В свете этого физическая смерть
тирана, при которой присутствует главный герой, по сути дела
ничего не меняет, весь эпизод предстает даже довольно комичным:
главный герой, генерал глинский, известный нейрохирург (юрий
цурило), внезапно привезенный в какой-то таинственный особняк с
обилием прислуги и рыдающими грузинками, принимает лежащего на
смертном одре отца народов за просто отца еще одного престарелого
грузина (про которого мы-то понимаем, что это -- берия),
бессмысленно суетящегося вокруг умирающего. Ну а потом
присмотрелся наш генерал -- да это же сталин!
все это было бы смешно, если бы к смертному одру
генералиссимуса этого хирурга не привезли с полпути на зону,
вытащив полуживого из машины, где его "опустили" уголовники. (Это
изнасилование, показанное в основном через выражения лиц
насилующих, -- наверное, одна из самых страшных сцен в мировом
кино.) Никакая смерть сталина уже не сможет отменить того, что
произошло. Для главного героя "связь времен" уже порвана, и
ветер, который свистит в его ушах, когда в последних кадрах он
удаляется от нас на открытой платформе поезда, -- тот самый ветер
бытия.
Необходимо оговориться: понятно, что, написав словосочетание
"польза террора", мы подставляем себя под град вполне заслуженных
обвинений. Отрицать то, что герман снял самый обличительный фильм
о сталинизме, который только можно себе представить, не
приходится. Но как художник он не мог не увлечься реальностью
трагедии, по сравнению с которой все остальное -- то, что может
произойти в более благополучные времена, даже самое ужасное, --
не более чем "бой бабочек", как говорила ахматова.
Из двух столпов, осветивших для нас сталинскую эпоху,
солженицына и шаламова, герман безусловно выбирает второго -- не
кузницей мужества, как подспудно утверждает автор "гулага", был
террор, а просто адом. Но адом, из которого выросли "колымские
рассказы", ахматовский "реквием", воронежские тетради
мандельштама.
Машина.
Если частную судьбу, становящуюся игрушкой в железных лапах
террора, герман показывает вполне реалистически (реальное дело
врачей, разразившееся как раз накануне смерти сталина, делает
рассказываемую в "хрусталеве" историю генерала глинского вполне
возможной, чуть ли не случившейся на самом деле), то террор
оказывается воплощенным в одной весь фильм пронзающей метафоре --
машине. Красивые зимы и зисы, грузовики, фургончик с рекламой
советского шампанского, в котором уголовники насилуют генерала,
символизируют ту страшную государственную машину, чьи тяжелые
колеса (те самые "шины черных марусь" из "реквиема") давят все
живое без разбору.
В "хрусталеве" нет ни жестоких следователей, ни кровожадных
вохровцев, да и вообще никаких палачей -- не назовешь же ими
умирающего обкакавшегося сталина и растерянного потного берию.
Только вереницы машин с таинственными, лучащимися сквозь густо
падающий снег фарами. Причем герман вовсе не загадывает никаких
сложных загадок и все ключи дает в самом начале: чудаковатый
истопник (александр баширов), что-то бормоча, идет по улице, от
нечего делать дает пинка стоящей на обочине машине. Из нее
выскакивают люди, хватают истопника, и так начинается его путь в
лагерь -- облегченный вариант хождения по мукам главного героя.
В начале пятидесятых автомобили были еще явлением довольно
редким, используемым по специальному назначению: скажем, возить
кого-нибудь важного или перевозить арестованных. Главный герой
пересаживается из своего зиса в воронок, идя "путем всея земли",
потому что то время не предоставляло вариантов.
В свете этого название фильма оказывается страшным
заклинанием, вызывающим к жизни страшные силы, населяющие эти
адские машины. И охранник сталинской дачи со звонкой фамилией к
этому отношения не имеет.
Хрусталев.
Он сам -- никакого. А вот фамилия его -- непосредственное.
Звучит она, скажем прямо, слишком весело и нежно для такого
страшного (и вероятно, слишком веселого и нежного для сталинского
охранника) заклинания. "Хрусталев" и сразу же приходящий на ум
"хрусталь" откликается тонкой и ломкой красотой той страшной
эпохи, еще несущей в себе что-то от эпох предыдущих, времени,
когда еще не все сделанные на императорских заводах рюмочки были
разбиты. А разбитого вдребезги, как известно, не воротишь. Это
как черно-белое кино, эпоху которого уже не вернуть назад.
Недаром семья генерала глинского живет в квартире, буквально
забитой антиквариатом. На столе постоянно кипит вычурная
бульонка, испуская неправдоподобный театральный пар. Да и снег,
заполняющий большинство кадров фильма, будто ненастоящий --
оперный, и время от времени действие начинает сильно смахивать на
постановки "пиковой дамы", хоть сюжет и развивается в москве.
Когда генерала арестовывают и квартиру уплотняют, членам его
семьи приходится уже не вдыхать пар антикварной бульонки, а
очередиться в коммунальный сортир, волнуясь, что их могут туда не
пустить, так как у них нет персональных стульчаков. Рюмочки
разбились.
Мы.
Как и "мой друг иван лапшин", "хрусталев" --
фильм-воспоминание. Воспоминание детства. Но если в "лапшине"
память лишь заставила потускнеть цвета реальности, то "хрусталев"
переводит полузабытое прошлое в разряд сна или, скорее, того
горячечного состояния, когда реальность чередуется со
сновидениями, почти ничем от них не отличаясь. Несмотря на все
кошмары, обрывочные, черно-белые и плоские (как и полагается
снам) видения сохраняют неизбывную прелесть детства, времени,
когда, например, то, что живущие вместе с тобой кузины (про
которых мельком сказано, что "они еврейки, хотя я русский"), едва
заслышав звонок, прячутся в шкаф, кажется не только само собой
разумеющимся, но и забавным. Так во взрослом возрасте можно с
ностальгией вспоминать, как в детстве болел скарлатиной.
Еврейские кузины (кстати, худющие и большеглазые, вполне
смахивающие на скелеты) недолго остаются в одиночестве.
Мало-помалу фильм наполняется евреями: начиная от одноклассника
сына генерала глинского, надрывным голосом читающего передовицу
"правды" насчет того, что мы "не против евреев, а против
сионизма", до стариков с детьми (а ведь и вправду -- евреи только
и бывают старыми и малыми), заселивших квартиру после ареста
генерала. Они довольно бесстыдно утешают друг друга тем, что вот
-- не одни евреи виноваты: "видите, совершенно русский
генерал...". ДЕло даже доходит до исполнения "тум-балалайки". Но
эти евреи, как сосланные, вроде семьи кузин из шкафа, так и
проживающие в москве, -- все они в гетто, в черте оседлости,
очерченной их собственной непохожестью. В этом смысле важно, что
генерал глинский "совершенно русский": только будучи им он может
представить квинтэссенцию народной судьбы. Эта земля его
породила, она его и убьет. Или приютит на своих бескрайних
неуютных просторах и нальет стакан водки. Это ли не размах? так
что слова одного эпизодического персонажа, произносящего их,
глядя прямо в камеру среди самой несусветной грязи и разложения:
"мои отец и мать татары, а сам я русский. Мне нравится быть
русским" -- звучат совершенно искренне.
Заключение.
Во время показа "хрусталева" в канне в зале стоял непрерывный
гул от хлопающих кресел: народ -- всякие именитые западные
критики и гости фестиваля -- уходил толпами. Ну и дураки. Лучше
этого у них там точно ничего не показывали. А может быть, то, что
"хрусталев" "золотой ветви" не получил, и правильно. Бывает так,
что произведение искусства больше любого приза.